Готовые школьные сочинения

Коллекция шпаргалок школьных сочинений. Здесь вы найдете шпору по литературе и русскому языку.

Пушкин и Пугачев (Капитанская дочка Пушкин А. С.) [1/2] - Часть 1

pushkin-i-pugachev-kapitanskaya-dochka-pushkin-a-s-1-2 Пушкин и Пугачев [1/2] Автор статьи: Цветаева М. И. Пушкин и Пугачев I Есть магические слова, магические вне смысла, одним уже звучанием своим — физически-магические — слова, которые, до того как сказали — уже значат, слова — самознаки и самосмыслы, не нуждающиеся в разуме, а только в слухе, слова звериного, детского, сновиденного языка. Возможно, что они в жизни у каждого — свои. Таким словом в моей жизни было и осталось — Вожатый. Если бы меня, семилетнюю, среди седьмого сна, спросили: «Как называется та вещь, где Савельич, и поручик Гринев, и царица Екатерина Вторая?» — я бы сразу ответила: «Вожатый».

И сейчас вся «Капитанская дочка» для меня есть то и называется — так. Странно, что я в детстве, да и в жизни, такая несообразительная, недогадливая, которую так легко можно было обмануть, здесь сразу догадалась, как только среди мутного кручения метели что-то зачернелось — сразу насторожилась, зная, зная, зная, что не «пень иль волк», а то самое. И когда незнакомый предмет стал к нам подвигаться и через две минуты стал человеком — я уже знала, что это не «добрый человек», как назвал его ямщик, а лихой человек, страх-человек, тот человек. Незнакомый предмет был — весьма знакомый предмет.

Вожатого я ждала всю жизнь, всю свою огромную семилетнюю жизнь. Это было то, что ждет нас на каждом повороте дороги и коридора, из-за каждого куста леса и каждого угла улицы — чудо — в которое ребенок и поэт попадают как домой, то единственное домой, нам данное и за которое мы отдаем — все родные дома! И когда знаемый из всех русских и нерусских сказок и самой Märchen unseres Lebens und Wesens1 незнакомый предмет вдобавок еще оказался Вожа-тым, дело было сделано: душа была взята: отдана. О, я сразу в Вожатого влюбилась, с той минуты сна, когда самозваный отец, то есть чернобородый мужик, оказавшийся на постели вместо гриневского отца, поглядел на меня веселыми глазами. И когда мужик, выхватив топор, стал махать им вправо и влево, я знала, что я, то есть Гринев, уцелеем, и если боялась, то именно как во сне, услаждаясь безнаказанностью страха, возможностью весь страх, безнаказанно, до самого дна, пройти.

(Так во сне нарочно замедляешь шаг, дразня убийцу, зная, что в последнюю секунду — полетишь.) И когда страшный мужик ласково стал меня кликать, говоря: «Не бойсь! Подойди под мое благословение!» — я уже под этим благословением — стояла, изо всех своих немалых детских сил под него Гринева — толкала: «Да иди же, иди, иди! Люби!

Люби!» — и готова была горько плакать, что Гринев не понимает (Гринев вообще не из понимающих) — что мужик его любит, всех рубит, а его любит, как если бы волк вдруг стал сам давать тебе лапу, а ты бы этой лапы — не принял. А Вожатого — поговорки! Круглая, как горох, самотканая окольная речь наливного яблочка по серебряному блюдечку — только покрупнее! Поговорки, в которых я ничего не понимала и понять не пыталась, кроме того, что он говорит — о другом: самом важном.

Это была первая в моей жизни иносказательная речь (и последняя, мне сужденная!) — о том самом — другими словами, этими словами — о другом, та речь, о которой я, двадцать лет спустя: Поэт — издалека заводит речь. Поэта — далеко заводит речь…— как далеко завела — Вожатого. Нужно сказать, что даже при втором, третьем, сотом чтении, когда я уже наизусть знала все, что будет — и как все будет, я неизменно непрерывно разрывалась от страха, что вдруг Гринев — Вожатому — вместо чая водки не даст, заячьего тулупа не даст, послушает дурака Савельича, а не себя, не меня.

И, боже, какое облегчение, когда тулуп, наконец вот уже который раз треснул на Вожатовых плечах! (Есть книги настолько живые, но все боишься, что, пока не читал, она уже изменилась, как река — сменилась, пока жил — тоже жила, как река — шла и ушла. Никто дважды не вступал в ту же реку, А вступал ли кто дважды в ту же книгу?) …Потом, как известно, Вожатый пропадает — так подземная река уходит под землю. А с ним пропадал и мой интерес.

Читала я честно, ни строки не пропуская, но глазами читала, на мысленный глаз прикидывая, сколько мне еще осталось печатных верст пройти — без Вожатого (как — в том же детстве, на больших прогулках — без воды) — в совершенно для меня ненужном обществе коменданта, Василисы Егоровны, Швабрина и не только не нужном, а презренном — Марьи Ивановны, той самой дуры Маши, которая падает в обморок, когда палят из пушки, и о которой только и слышишь, что она «чрезвычайно бледна». Странно, что даже дуэль меня не мирила с отсутствием Вожатого, что даже любовное объяснение Гринева с Машей ни на секунду не затмевало во мне черной бороды и черных глаз. В их любви я не участвовала, вся моя любовь была — к тому, и весь их роман сводился к моему негодованию: «Как может Гринев любить Марью Ивановну, а Марья Ивановна — Гринева, когда есть — Пугачев?

» И суровое письмо отца Гринева, запрещающее сыну жениться, не только меня не огорчило, но радовало: «Вот теперь уедет от нее и опять по дороге встретит — Вожатого и уж никогда с ним не расстанется и (хотя я знала продолжение и конец) умрет с ним на лобном месте. А Маша выйдет за Швабрина — и так ей и надо». В моей «Капитанской дочке» не было капитанской дочки, до того не было, что и сейчас я произношу это название механически, как бы в одно слово, без всякого капитана и без всякой дочки. Говорю: «Капитанская дочка», а думаю: «Пугачев». Вся «Капитанская дочка» для меня сводилась и сводится к очным встречам Гринева с Пугачевым: в метель с Вожатым (потом пропадающим) — во сне с мужиком — с Самозванцем на крыльце комендантского дома — но тут — остановка: «Меня снова привели к самозванцу и поставили перед ним на колени.

Пугачев протянул мне жилистую свою руку». Подсказывала ли я и тут (как в том страшном сне) Гриневу поцеловать Пугачеву руку? К чести своей скажу — нет. Ибо Пугачев, я это понимала, в ту минуту был — власть, нет, больше — насилие, нет, больше — жизнь и смерть, и так поцеловать руку я при всей своей любви не смогла бы. Из-за всей своей любви.

Именно любовь к нему приказывала мне ему в его силе и славе и зверстве руки не целовать — оставить поцелуй для другой площади. Кроме того: раз все вокруг шепчут: «Целуй руку! целуй руку!» — ясно, что я руки целовать не должна.

Я такому круговому шепоту отродясь цену знала. Так что и Иван Кузьмич, и Иван Игнатьевич, и все мы, не присягнувшие и некоторые повисшие, оказались — правы. Но — негодовала ли я на Пугачева, ненавидела ли я его за их казни? Нет. Нет, потому что он должен был их казнить — потому что он был волк и вор.

Нужна шпаргалка? Тогда сохрани - » Пушкин и Пугачев (Капитанская дочка Пушкин А. С.) [1/2] - Часть 1 . Литературные сочинения!

Пушкин и Пугачев (Капитанская дочка Пушкин А. С.) [1/2] - Часть 1